С монгольфьера-балкона, – в хлопчатых бывалых шортах, – в час сиесты сочувственно вслушаюсь в родственный шорох стихотворному ритму нечуждой волны понтийской, работящей близко. И с берега этой запиской о тебе, наследник мой льняноволосый, вспомню. Ибо я всё ищу своему землепашеству ровню – там, в минутах свиданья на улице Жён Мироносиц, где решает отец с нежно-розовой мамой вопросец, и в другой стороне – в сочленённой из пик ограде, где простится мне всё, и Христа, и язычества ради... Где оставлю в осадке я, максимум, дюжину стансов, для которых прочтенья без желчи и реверансов я хотел бы. Но, впрочем, желание это есть типичный симптом для невольника чести, поэта...
Извини, славный мой, этот мессидж в конверте из Крыма, где связались пути, те, что далее вьются незримо до родных островов, где на эллинских скалах я вырос, хоть по-гречески помню лишь альфу, как Папасатырос. В сернокислом году этом, – от несварения Феба, – обжигающий зной изливается в августе с неба, и в цветах ленкоранских акаций размножился бражник, мотылёк, толстобрюхий, как честного вора бумажник. Но тугая вода, но первичного лона стихия, где и вволю грешил, и смывать порывался грехи я! И для взора просторного, и для широкого вдоха – хорошо! Яко Кормчий сказал – хорошо, а не плохо!
Оттого, эллин мой, мне бы очень и очень хотелось, хоть и глупо мне брать на себя ожидания смелость, чтобы день наступил, когда плыли бы молча мы рядом в параллель Партениту, смоковницам и виноградам, у границы буйков по сентябрьскому синему Понту, вдоль отвесного берега, – не к миражу-горизонту, – а вдоль спелых пейзажей из зелени, охры и мела, вдоль крупитчатой правды, что не изолгаться посмела. Ибо в старом пароле, ещё не отжившем, – "Эллада» – на свой лад, но таится пропажа семейного лада…
|