Вдоволь спето неверных слов, вволю выпито жгучей дряни, на майдане пяти углов меж фасадами стёрлись грани. Полдень лета звенел от жал – сатанели от зноя осы, и пшеничный запах влетал в ноздри улиц с погоста-покоса.
Длился месяц стрижиных крыл, окликал лепестками ало. Ни за что я июль любил, прикусив на ладони жало, – лишь за случай добра и зла, за тот час, когда в смерч-полове мама с криком меня родила в австрияцком и польском Львове.
Конь под маршалом гнулся, дюж, сокол сталинский зло был молод, и ещё миллионом душ под завязку ужрался голод. – И в погибельном 47-ом, подле Сяна спасясь от Дона, огласил я псалмом роддом в день Пречистой Казанской иконы.
Там пылало лето из лет, над Юрой раскаляя кровлю, где пробился я в зной на свет, закипевшей измазан кровью... Клят волчиной, облаян лисой, в захолустье бесхлебья-лета вскормлен был я чужой козой подле града Елизаветы,
чтобы склон, где Булыжный Брод жижу пьёт на похмел из Лугани, освежил бы навек мне рот дикой ягодой иносказанья, чтобы нёс я в губах имена городов и родимых кладбищ по земле, где весна хмельна без вина над камнями капищ...
Пятьдесят обмелело рек, пять морей в океан сбежало. Не убий меня, мил-человек, – из-под кожи выдерну жало, и врачуют мне дух и длань: спелый луг материнства-млека, ветки Льва, Лизаветы, Лугань – вся душистая Тмутаракань, не увядшая за полвека...
|