Флоренция гнала пинками Данта, и клювом Зальцбург Моцарта долбил. И ты, мой продувной, ты, без ветрил сквозняк-степняк, мой град, – понты-пуанты, – ещё сто лет пиита не простишь за собственного облика убогость… Господь и тем являет пастве строгость, что всех бедней – в Его часовне мышь. Таков я сам – импровизатор фраз, жонглёр гармоник, амплитуд и фаз, знаток с прадавних пор, не напоказ, бесплатных интегральных исчислений…
Но к камню Данта в солнечной Равенне, полуденной не оставляя тени, в гурьбе икрою выметанных масс, дальневосточных узко-острых глаз я приближаюсь снова, – здесь-сейчас иль там-тогда, – координаты зыбки… Зеницы-осы, бабочки-улыбки и акварельных ласточек язык. И здесь же – спутник мой, почти двойник, пространство крепко взявший за кадык герой Угры, Бородина и Шипки
и прочих битв на бронзовом коне. Но маршалы на марше – сон во сне не мне, другому пехотинцу, в жилу. Полвека простота моя служила – кому, зачем?.. «Доколе?» – не вопрос, зане и ноет шрам, и сломан нос кастетом. И мотает аритмия по ямам так, что ямбам не до рифм. Всё жрать хотят твой ворон и твой гриф, край отчима, Горыныча и Вия! Знать, скифа череп сплюснут навсегда…
Но здесь, в Равенне, сонная вода журчит. Насквозь пропитан полдень солнцем, над гробом-квадром Данта – гид японцам лепечет нечто о кругах-путях, о девяти спиралях-терренкурах, о свежих, и не очень, новостях, пропетых в Пятикнижии и в сурах. И здесь, где далеко за тыщу лет златятся смальтой своды византийства, тишь – вдевятеро подлинней витийства, и девять раз по девять голубь-свет,
спускаясь на лазурный март Равенны, готов на ноль умножить брендов бред, тирады поражений и побед, – лишь пёрышка касаньем... Вдохновенно с весной бегут по веткам перемены, сверкает циферблат, как амулет. И тишью, так похожей на завет, ложится в память ясноглазый день в Равенне, где голубка-коломбина флиртует с тенью Дантовой орлиной и где сравнима с ядерной доктриной соском лиловым взбухшая сирень...
|