ХАРЬКОВСКИЕ ГОДЫ ГЕОРГИЯ ШЕНГЕЛИ

 

Автор: Сергей Шелковый

 

/seshel.ucoz.ru/

 

 

В Харькове замечательный поэт Георгий Шенгели, которого современные исследователи именуют классиком, достойно завершающим серебряный век русской поэзии, прожил довольно долго. Многое из его классического наследия зарождалось, задумывалось и осуществлялось именно в этом городе, которому судилось оставить заметный след в судьбах и биографиях многих других русских поэтов: Нарбута, Хлебникова, Есенина, Маяковского, Мандельштама, Пастернака, Асеева, Петникова, Слуцкого, Чичибабина, Евтушенко. В 1914 году, поступив летом в Московский университет, Георгий Шенгели внезапно изменил направление поступательного движения и в середине осени перевёлся в Харьков на юридический факультет здешнего университета, основанного ещё в 1805 году. Жизнь и литературное общение в Москве не сложились тогда у Шенгели с самого начала. Как минимум, ему показалось там пугающе холодно. Харьков же – заметно теплее и более, чем в два раза, ближе Москвы к родной шенгелиевской Керчи – всё это наверняка повлияло на решение двадцатилетнего студента о смене университета.

Повлияло ли на это решение вступление России в Первую мировую войну, пришедшееся как раз на время короткого обитания Шенгели в Москве? Вряд ли, хотя его брат Евгений был офицером и подлежал мобилизации, но фронт первых месяцев войны казался почти всем очень далёким, и общее настроение населения по началу оставалось сугубо патриотическим и оптимистическим. Во всяком случае 15 октября 1914 года студент Шенгели выбыл из состава Московского университета «по прошению», как свидетельствуют архивные документы. Вполне вероятно также, что причины переезда могли быть и романтическими – в Харькове вскоре Георгий Шенгели женится на яркозеленоглазой Юлии Дыбской, дочери профессора химии Владимира Андреевича Дыбского, брата его рано умершей матери.

Профессор преподавал химические науки в том же Харьковском университете, список профессоров для которого, кстати, в 1805 году составлял по запросу Василия Каразина никто иной, как Йоганн-Вольфганг Гёте, великий автор философской трагедии о другом химике – с магическим и инфернальным уклоном, – о докторе Фаусте. Видимо, первичный десант профессуры из Германии в Харьковский университет, да и в целом отклик немцев на призыв Екатерины осваивать просторы Российской империи, оказались столь значительными, что нынешняя Пушкинская улица в старой центральной части Харькова, где получили земельные участки сразу три десятка семей, прибывших из Германии, именовалась в течение почти всего 19-го века как раз Немецкой.

Огромный лютеранский собор Святого Вознесения, четыре ярких часовых циферблата по четырём граням его колокольни украшали начало Немецкой-Пушкинской улицы вплоть до 1958 года, до дня, когда стараниями местных партийных холуёв времён хрущёвской «кузькиной матери» и были взорваны – к той самой, ядрёной, кузькиной и мыкиткиной, распраматери. На месте монументального храма Божьего радетели «привлекательного лица города» поспешно возвели восьмиэтажную спичечную коробку жилого дома кагэбистского ведомства – убогую, без малейших признаков индивидуальности. Увы, всё произошло именно так с этим безголовым и безбожным «благоустройством», как честно спето о Немецкой-Пушкинской в одной из первых строф моей элегии о ней, в стихах уже нынешних времён:

С яичного купола и кирпичей синагоги

она начинается, с бицепсов «Южгипрошахта».

А далее скорбно молчат лютеранские боги

над щебнем Хруща богохульного. С бухты-барахты

порушена-взорвана кирха на штрассе Немецкой,

и дом кагэбэшный, в дизайне коробки для спичек,

склепал на руинах обком – со всей дурью советской,

со всем прилежаньем сержантских малиновых лычек...

Говорю здесь о Пушкинской (которой Немецкая улица стала в 1899-ом году в связи с открытием в сквере, прямо напротив лютеранского храма, памятника Пушкину) более или менее подробно потому, что легче всего, – да и логичней, и правомерней, – видится мне харьковчанин Георгий Шенгели начала прошлого века идущим как раз по этой улице. Действительно, все пути от наёмной лачуги, от его жилья на Журавлёвских склонах, к университету и обратно неизбежно вели вдоль или, на худой конец, поперёк улицы Пушкинской. Такова уж местная харьковская диспозиция застройки. Пушкинская несомненно была и его, Шенгели, улицей – близкой ему и самим своим именем поэта, всегда остававшегося для него априорно и сутью, и символом поэзии. Близкой ему несомненно и тем обстоятельством, что прямо у её истока, в двух десятках метров от её начала возвышалось тогда, столетие назад, да и прочно стоит доныне, классическое бекетовское здание Харьковской общественной библиотеки. В её лепном просторном читальном зале Георгий Шенгели провёл большую часть времени своих здешних трудов и изысканий. Об этом не раз свидетельствует и он сам, об этом говорится и в воспоминаниях его друзей и коллег того времени. Вот, к слову, четыре шенгелиевские строфы 17-го года, харьковского периода, о рукописях Пушкина, осенившем его творческие и пешеходные, по улице Пушкинской, маршруты:

Как нежны, как надрывно милы

И этот пыльный аромат,

И порыжелые чернила,

И росчерков округлый ряд.

 

В сияньи Крымских побережий,

В Михайловской тиши, – один, –

Размашистые эти мрежи

Сплетал мой вечный властелин.

 

Как выскажу? И слов мне мало:

Здесь, где моя легла слеза,

Его рука перебегала

И медлили Его глаза.

 

И эти влажные напевы

Неистлеваемым зерном

Вздымают золотые севы

На поле выжженном моем.

А вот и воспоминания, оживляющие Георгия Шенгели в тех библиотечных стенах, где он день за днём вставал на пожизненный путь своей «лирической присяги», становился поэтом, мыслителем, исследователем стиха, неустанным переводчиком мировой классики. Становился, кристаллизовался, конечно же, уже родившись, в известной мере, во всех этих ипостасях и вдохнув в себя заряды и импульсы тысячелетий истории и культуры вместе с родными ему ветрами Киммерийского Босфора. Супруги, харьковские, а затем и московские, друзья Шенгели, известные переводчики прозы с английского Александра Кривцова и Евгений Ланн вспоминают о нём в рукописи 58-го года, того самого года, в конце которого они, увы, по обоюдному решению, покончили счёты с жизнью. Вспоминают, словно бы стремясь оставить будущему своё непосредственное, и важное для них самих, свидетельство: «Худой, стройный, с матовым, оливкового оттенка, точёным лицом, с глазами большими – не то бедуина, не то индийца – появился этот юноша в просторном читальном зале Харьковской общественной библиотеки. Раньше его никто здесь не видел, стало быть, он приехал недавно. И каждый раз, когда мы видели его там – а это было почти ежедневно – он уносил от стойки к своему столу кипы книг... Он не только читал, он что-то писал, а когда отрывался от тетрадки, смотрел куда-то в пространство, не мигая, сквозь стёкла пенсне и, закрывая глаза, неслышно шевелил губами...

Вот таким мы увидели Георгия Шенгели и, как все завсегдатаи читального зала, не могли не задать себе вопрос – кто этот пришелец? Узнали мы его имя скоро, так же скоро узнали о том, что он поэт, студент юридического факультета Харьковского университета, и также скоро познакомились с ним – познакомились, чтобы до конца его недавно оборвавшейся жизни считать близким, родным человеком этого большого поэта нелёгкой судьбы.

Шёл девятьсот четырнадцатый год. Первая мировая война уже началась. В Харькове не было литературных журналов, и харьковские газеты «Южный край» и «Утро» не очень нуждались в поэте, для которого в ту пору любовь к Верхарну и Эредиа была такой же насущной, как насущная нужда в куске хлеба...»

В Харьковском университете Георгий Шенгели учился с 1914 по 1918 год, успешно завершив курс и обретя в итоге диплом юриста. И совсем не мелочь – целые восемь лет начала прошлого века, 1914-1919-ый, 1921-ый и 1922-ой годы, вошли в биографию поэта как годы жизни и активной работы в Харькове. Думаю, что не будет преувеличением утверждать, что именно это время молодости Георгия Шенгели, время творческих и интеллектуальных его исканий, пора личностной «бури и натиска» стали едва ли не решающим периодом его творческого, поэтического становления. Об этих харьковских годах скупо и лаконично пишет сам Георгий Шенгели в своей «Автобиографии» в 1939 году: «Поздней осенью я перевёлся в Харьковский университет (где мой дядя В.А. Дыбский был профессором химии) и прожил в Харькове до весны 1919 года.

В эти годы вышел ряд моих сборников, в том числе «Гонг», имевший «хорошую прессу» и явный читательский успех. Жизнь текла напряжённо. Университет, диспуты в Литературно-художественном кружке, турне с Северяниным, знакомство с Брюсовым, Белым, Волошиным, Мандельштамом, Есениным, революция, преподавание в студии стиха Харьковского Художественного цеха, председательство в ГубЛИТО Наркомпроса, лекции в клубах, статьи и стихи в бесчисленных тогдашних газетах и журналах, углублённая работа над теорией стиха и проч.»

Но за телеграфным стилем этих автобиографических заметок Г.Шенгели, за краткой формулировкой «жизнь текла напряжённо» остаётся, не исчезая, многое, что свидетельствует и о силе характера поэта, и о его неустанном напряжённом труде, и о его редкой верности избранному пути – той верности, о которой, собственно, говорят слова, выбитые на его могильном камне на Ваганьковском кладбище: «Я никогда не изменял моей лирической присяге». Снова приведу несколько слов из воспоминаний А.Кривцовой и Е.Ланна о Шенгели первых харьковских лет: «Он был очень горд – Георгий Шенгели. Только много лет спустя, уже в Москве (куда мы и он переехали почти одновременно в начале 1922 года), мы узнали, что бывали в 14-м и 15-м году времена, когда Георгий Шенгели лежал круглые сутки у себя на лежанке в какой-то клетушке на Журавлёвке в районе Технологического сада – лежал потому, что ему нечего было есть, а он знал, что в таком лежачем положении он сэкономит малую толику сил...»

Технологический сад, Технологическое училище императора Александра III, Харьковский Ордена Ленина и, ясное дело, имени Ленина, политехнический институт, наконец, в последние двадцать лет Национальный технический университет «ХПИ» – совсем не чужие автору этих строк наименования. С 65-го года, со студенческих лет, день за днём, год за годом, моя жизнь – этот Технологический сад, этот кампус университета, этот просторный парк, населённый размашистыми клёнами и вязами, ясенями и каштанами. Здесь в немалой мере – пространство моей человеческой, научной, педагогической, писательской биографии. Здесь уже более сорока лет читаю лекции в краснокирпичных старинных корпусах, меченных благородной патиной времени, и в новых, склёпанных бездарней и беспородней из непритязательного стекла и бетона:

И вот, раздвинув старые аллеи,

в краснокирпичный харьковский Версаль

врос хмарочёс, в бетон упрятав сталь

и тему диссертации лелея...

Читаю лекции – нет, не по филологии и поэтике, по прикладной математике и механике, по алгоритмическим языкам и программированию, – всё новым поколениям-волнам студентов. Интересно вглядываться в пульсацию времён и нравов, в выражение лиц и глаз всё новых человеческих генераций. И вот в этих основательно обжитых мной координатах, в этой, кстати, самой высокой точке харьковского рельефа, неожиданно встречаюсь в один прекрасный день с Георгием Шенгели как с близким соседом по пространству и времени. Встречаюсь, сразу же ощущая эту встречу неслучайной для себя.

Прекрасно помню то необычное чувство, когда после выхода первого посмертного издания поэм Г.Шенгели «Вихрь железный» в 1988 году прочёл я в предисловии книжки только что цитированный отрывок об обитании молодого поэта на Журавлёвском склоне, «в районе Технологического сада». И действительно почувствовал важность для меня этой необычной стыковки с образом Шенгели в особенной точке пространства. Помню ощущение присутствия духа поэта в промозглом зимнем воздухе, когда подходя в перерывах между лекциями к обрыву Журавлёвской горы, к границе своего Технологического сада, всматривался я сквозь чёрные зимние ветки в хаос полунищих дворов глиняного склона, пытаясь угадать, в какой же из здешних развалюх мог обитать Георгий Шенгели три четверти века назад.

Хриплый Харьков, торгаш и картёжник,

дёрнув двести, гордится собой.

Под холмом Журавлиным художник

спит, в обнимку с промёрзлой судьбой.

 

А на Лысой Горе, на Голгофе,

за Холодной тюремной Горой,

снеговейсвежемолотый кофе,

и мерцает во тьме аналой...

Но вернёмся от скудельности здешних хижин, приютивших молодого поэта, от троицы главных тутошних гор, Журавлёвской, Холодной и Лысой, к большому и праздничному залу Харьковской общественной библиотеки, ныне Государственной Научной библиотеки им. В.Г.Короленко, к зданию, выстроенному в самом центре Харькова по проекту академика А.Н.Бекетова, кстати, не очень отдалённого родственника Александра Блока. Об этом своём «втором университете» Георгий Шенгели писал: «Мои интересы лежали в области литературы, поэтики, языкознания, истории, истории культуры, словом – в среде филологической, и здесь моим «университетом» была Харьковская публичная библиотека, где я пропадал целые дни».

Лепные потолки и стены просторного читального зала не только помнят с начала минувшего века неутомимого юношу «с глазами – не то бедуина, не то индийца», но и хранят вещественные свидетельства его литературных и научных трудов. Общий читательский каталог библиотеки описывает 17 изданий книг Георгия Шенгели, из которых большая часть – его стиховедческие работы, начиная с выдержавшей семь советских изданий ликбезовской и рабкоровской брошюры «Как писать статьи, стихи и рассказы» и заканчивая основательным томом исследования «Техника стиха»(1960), вышедшим восьмитысячным тиражом уже после смерти автора. Поэтических книг Георгия Шенгели в этом читательском каталоге всего-навсего три – «Гонгъ» 1916-го года, «Броненосец Потёмкин. Драматическая поэма» 1923-го года и первое посмертное издание поэзии Шенгели «Вихрь железный»(1988). Хранятся в фондах библиотеки и сочинения Байрона (стотысячный тираж), Верхарна, Гейне, Гюго (тираж – 55 тысяч) в переводах Г.Шенгели. Как будто бы и не так уж мало выходит на круг. Но и не слишком много, если вспомнить о том, что сам Шенгели называл себя автором семи десятков книг в письме 1950-го года к «глубокоуважаемому Лаврентию Павловичу» Берии. И тем более немного, если иметь в виду, что большая часть оригинального поэтического и прозаического наследия Шенгели так до сей поры толком и не напечатана.

По-хорошему, в фондах не чужой ему библиотеки должен был бы присутствовать по крайней мере 495-страничный том избранных произведений Георгия Шенгели «Иноходец», вышедший в 1997 году в Москве и впервые достойно представивший оригинальное творчество поэта. И уж при совсем правильном, Божьем, а не суетно мирском, ходе мыслей и дел, – сложись издательская судьба Шенгели поближе к «гамбургскому счёту, – здесь достойно бы смотрелось ещё полдюжины разных книг писателя, включающих его обширное неопубликованное до сих пор наследие – поэтическое, прозаическое, исследовательское, переводческое, эпистолярное.

В одной из статей в Славянском Eжеквартальнике Торонто (Toronto Slavic Quorterly) публикатор «Иноходца» и исследователь творчества Г.Шенгели Вадим Перельмутер ещё в 2002 году привёл список неопубликованных произведений писателя: «Четыре поэмы, беллетризованные мемуары «Чёрный погон», неоконченный роман «Жизнь Адрика Маллисино», переводы из Бодлера, четыре десятка рубаи Хайяма, семисотстраничный трактат «Русское стихосложение», несколько завершённых теоретических работ, в частности, «Свободный стих», дневники и записные книжки, переписка, за малым исключением...

До сих пор не разысканы: «Стихи о Гумилёве», поэмы «В дежурке» и «Каменный гусь» (упомянуты в «Автобиблиографии» Г.Шенгели), немалое число стихов, распылённых в периодике рубежа десятых-двадцатых годов». Пожалуй, и на дюжину новых книг всего этого достанет.

Однако – всё же! Значительно больше общедоступного каталога способен порадовать заинтересованного читателя Шенгели отдел редких рукописей харьковской библиотеки, где он «пропадал целые дни». Здесь сохранилось десять изданий шенгелиевских книг, каждая из которых может многое рассказать об авторе и его времени не только собственно стихами и текстами под обложкой, но и самой своей фактурой, бумагой и шрифтами, сносками и примечаниями – большими и малыми, вещественными и метафизическими приметами дней, промелькнувших уже столетие назад.

В непритязательный библиотечный картон серого колера переплетены семь ранних книжек Георгия Шенгели: «Лебеди закатные», «Гонг», «Апрель над обсерваторией», «Еврейские поэмы», «Два памятника», «Норд», «Четыре» (сборник стихотворений четырёх авторов: Игоря Северянина, Георгия Шенгели, а также харьковских поэтов Александра Прокопенко и Диониса Помренинга). Желтеет первозданной шершавой обложкой из плотной бумаги квадратик одесского сборника «Изразец». Серо-голубой же тканый переплёт «Планера»(1935) и светло-серый коленкор «Избранных стихов»(1939) наглядно являют заботу компартии и совправительства о литературном процессе в «самой читающей из стран мира».

Пожалуй, теплее всего в этом собрании излучают слабеющие флюиды прошлого две маленьких книжки – «Лебеди закатныя», Поэзы III, книгоиздательство «Loiseau bleu», Петроградъ, 1915 и «Гонгъ», то же издательство, тот же Петроградъ, 1916. Под ярко-розовой, сохранившейся от оригинала, бумажной обложкой, «Лебедей», на титуле тоненького сборника – дарственная надпись Георгия Шенгели: «В Харьковскую общественную библиотеку от автора». Авторская надпись столетней давности – старыми чернилами, остроклювым стальным пером. Четыре слова, оставленные изящным тонким почерком – «волосяная музыка воды», отголосок едва лишь пробившегося наружу поэтического ключа 1915 года.

Второй автограф Шенгели, сохранившийся на титуле «Гонга», вышедшего через год, в 1916-ом, почти повторяет первый: «В Харьк. Общ. библ. от автора». Повторяет, как видим, с некоторыми небольшими, но, вероятно, и неслучайными сокращениями. Похоже на то, что юный 22-летний Шенгели уже устал от множества автографов, проставленных им на первом развороте «Гонга». И правда, эта книжка, напечатанная, да и написанная, скорей всего, преимущественно в Харькове, принесла её автору большой и памятный успех. Георгий Шенгели довольно подробно вспоминает о событиях того года: «Весною 16-го года вышел мой «Гонг» – довольно слабая, хотя и звонкая книга, имевшая неожиданно значительный успех. Подвал Айхенвальда в «Речи» сразу сделал меня «знаменитым». Выступая со стихами из «Гонга» в Петербурге на одном из вечеров Северянина в громадном, до отказу набитом зале Городской Думы, я вызвал овацию, бисировал четырнадцать раз; в антракте несколько сот экземпляров «Гонга» были раскуплены (в фойе стоял столик с книгами Северянина и моими), и в «артистическую» ломились юноши и девушки с белыми томиками в руках, прося автографов. Мне было только двадцать два года... Я послал один экземпляр «Гонга» Брюсову с почтительной, но сдержанной надписью.

Осенью шестнадцатого года я был в Москве. Мы с Северяниным совершали наше большое и последнее турне. Я решил познакомиться с Брюсовым. Добрался до его квартиры на 1-й Мещанской (на этом доме № 32 сейчас находится мемориальная доска). Окна первого этажа были освещены, и в одном я увидел фигуру поэта, мгновенно его узнав. Через минуту я уже входил в его кабинет – большую низкую комнату, уставленную книжными полками, шедшими не только вдоль стен, но и перпендикулярно к ним...»

Началась эта первая встреча Георгия Шенгели с Брюсовым разговором о «Гонге»:

«Вы талантливы,– сказал Брюсов. Я окунулся в розовое масло. – Но Ваш «Гонг» ещё не книга. Там слишком много чужих голосов. Стихи – интересные, звучные, но всё это – бенгальский огонь, пиротехника. Я окунулся в оцет. – Вы спешите. Переживание Вы заменяете воображением...»

Да и завершился тот московский визит Шенгели к верховному жрецу символизма, «чьи стихи – как бронзольвы», неожиданным выпадом Брюсова в адрес «Гонга» и его автора:

«Провожая меня в прихожую и помогая, как я ни увёртывался, надеть мою студенческую шинель, Брюсов нанёс мне ещё удар:

– А почему,– спросил он,– на Вашем «Гонге» значится «Петроград», тогда как печаталась книга в Харькове?

Брюсов был совершенно прав, обличая моё маленькое и невинное, но всё-таки жульничество. Дело в том, что книги, изданные в провинции, встречались публикою и критикою недоверчиво и раскупались плохо, – и меценат, снабдивший меня деньгами на издание «Гонга», присоветовал напечатать обязательное указание адреса типографии мельчайшим шрифтом в конце книги, а на титуле и обложке тиснуть «Петроград» и название несуществующего издательства «L'oiseau bleu» («Синяя птица»). Так делали многие, и так, конечно, делать не следовало. Но Брюсов всё-таки был жесток. Я разозлился и ответил дерзостью:

– Потому же, почему Ваши «Семь цветов радуги» означены: «Книгоиздательство Некрасова, Москва», а печатались в Ярославле.

Это было точно, но здесь заключался софизм: издательство действительно существовало и действительно в Москве.

Брюсов улыбнулся, как боец, умеющий оценить удачный удар противника, и сказал:

– А ведь верно!

Мы простились, и я унёс в ненастную московскую ночь смешанное чувство встревоженности, умиления и досады, – и твёрдо решил издать мою злую брошюру о «Двух «Памятниках»«.

Догадаться об условности книгоиздательства «Синяя птиц» и обозначения «Петроград» на обложках харьковских книг Шенгели 1915-1918 годов, можно и помимо этого признания автора. Стоит только присмотреться к «Лебедям закатным», «Гонгу», «Апрелю над обсерваторией», «Двум «Памятникам» из сегодняшнего собрания Харьковской библиотеки им. В.Г. Короленко. На двух сохранившихся оборотных сторонах обложек этих раритетов и вправду можно прочесть «тиснутые» буквами миллиметровой, не более, высоты названия издательств в Харькове и Феодосии. Обещанное выше Георгием Шенгели издание «Двух «Памятников», сравнительного исследования стихотворений Пушкина и Брюсова с этим названием, появляется в Харькове в 1918 году, снова в «Синей птице». Здесь же, в 1919-ом году, уже в реальном харьковском издательстве «Гофнунг», выходит его сборник «Еврейские поэмы», переизданный позже и в Одессе. Собственно и поэтический сборник «Раковина», выпущенный первым изданием в Керчи, активный публикатор и исследователь творчества Г.Шенгели К.Ю. Постоутенко определяет как харьковское издание: «Раковина»(Пг.,[Харьков], 1918).

Многое из наработанного Г.Шенгели в каждодневных библиотечных трудах и вдохновениях харьковских лет было напечатано в последующие два года его одесского периода. Так, о впервые вышедшем из печати в Одессе в 1919 году «Трактате о русском стихе», существенно тогда сокращённом, Шенгели писал ещё 1 января 1918 года М.Волошину, что этот его «Трактат» «разрастается в 500-страничный том».

Молодые харьковские годы Георгия Шенгели, наполненные его редкостной творческой энергией, отмечены не только написанием и изданием семи-восьми книг (напечатанный 1918 году в Керчи сборник стихов «Раковина» любом случае логично отнести к харьковскому периоду), множеством публикаций стихотворений и статей в периодике, но и его активной организаторской и издательской деятельностью.

Научный сотрудник Харьковского Литературного музея О.Резниченко приводит показательные данные о работе Г.Шенгели в эти годы: «К 1916 году вокруг Шенгели образуется постоянный круг людей, пишущих стихи и желающих заниматься их изучением. Среди них А.Б. Гатов, Н.Лезин, П.Б. Краснов, С. Губер, Ал. Прокопенко, Д. Помренинг, Ю. Ратлер, Ю. Соколовская, Е. Новская, З. Сохацкий. В 1916 году они выпускают альманах «Сириус». Как официальное творческое объединение Литературно-Художественный Кружок просуществовал с 1917 по 1919 год. В 1917 году Кружком издается ежемесячник «Ипокрена», в 1918 выходит «Камена», в 1919 – журнал «Творчество»...

В альманахи и журналы, связанные с Художественным Цехом: «Парус» (1919), «Художественная мысль» (1922), «Художественная жизнь» (1922-1923), – помещают свои произведения М.Волошин, О.Мандельштам, В.Нарбут, А.Ахматова. Из старшего поколения писателей в журналах печатались Ф.Сологуб, А.Белый, А.Блок, А.Ремизов. Публиковались малоизвестные, забытые, не включенные в собрания сочинений произведения писателей прежних веков. В отделе критики этих журналов работали ведущие филологи и искусствоведы, пользовавшиеся авторитетом далеко за пределами Украины. Рецензии на выходившие поэтические сборники, статьи по общим вопросам развития литературы печатали в них Ф.И.Шмит, И.И. Гливенко, А.И. Белецкий, М.И. Самарин, Г. Таманин, В.А. Блюменталь-Тамарин, Е.И. Булгаков, С.М. Кульбакин, В.С. Рожицин, А.С. Сандомирский и другие».

В Харьковском литературном музее описано около четырёх десятков единиц хранения документов, связанных с Георгием Шенгели. Львиную долю этих материалов составляют копии 28 фотографий из архива Г.Шенгели, полученные музеем от ЦГАЛИ. Но здесь также – и два листа рукописей поэта, и изданные в Харькове журналы «Ипокрена» 17-го года и «Творчество» 19-го, где напечатаны стихотворения Шенгели. Большая часть фотографий является по-видимому неопубликованной. Особенно интересны: снимок поэта приблизительно в четырёхлетнем возрасте, его портрет в полный рост в форме гимназиста, то есть свидетельство керченских времен, с сохранившейся в нижней части паспорту витиеватой строкой названия фотоателье «Брезниковы Керчь». Очень выразительны также два фото харьковского периода: 1914-го года – вместе с его первой женой Юлией Шенгели (это её изображение не идентифицировано, насколько мне известно, но и возраст, и опубликованные описания её внешности, да и помеченные полудетской cерьёзностью и сосредоточенностью выражения обоих лиц, вполне соответствуют предположению, что перед нами снимок молодой семейной пары).

И к сердцу одному привычен,

В него я восемь лет входил

И, успокоен, безразличен,

Оставил в нем и пыль, и пыл.

Иное сердце предо мной,

Но горькой радости к истомам

Одной лишь мне идти тропой:

Войдя в него, я вскрою вену,

Ему отдам по капле кровь –

И первую мою измену,

Мою последнюю любовь.

Так напишет Г.Шенгели уже в Москве в июле 1922 года о своём, тогда восьмилетнем, браке с Юлией, стремительно идущем в тот момент под уклон. Напишет, оставаясь честным перед собой и перед словом, с документальной точностью – о «первой измене и последней любви», о своей второй жене Нине Манухиной. Но это произойдёт ещё не скоро, спустя революции и войны. А на харьковском снимке 1914 годе – два очень молодых лица (ему – 20 лет, ей – 18) полны некой особенной задумчивости.

Среди названных литмузейных фотографий бросается в глаза и, пожалуй, единственная из всего набора шенгелиевских снимков, жанровая сценка 1915 года, где молодой Георгий, в студенческой шинели и в фуражке с кокардой, сидя на скамейке на пленере, держит на коленях некую конструкцию из двух бутылок вина, ешё обёрнутых в магазинную бумагу, и бодро направленного вверх штопора. Под козырьком университетской фуражки, под кокардой из двух скрещённых листьев – неизменное пенсне Шенгели со шнурком справа, а на губах – полуулыбка, единственная, которую мне удалось обнаружить на его лице, рассматривая снимки всех его лет.

Две рукописи Георгия Шенгели из фонда музея относятся к 1943 году, ко времени пребывания его в эвакуации в столице Киргизии городе Фрунзе. Обе рукописи преданы в музей вдовой харьковского поэта А.Ф.Кравцова(1915 -1983) после его смерти. Первая из рукописей – лист стандартного размера, снизу доверху заполненный чёткими, идеально ровными строками письма в ЦК ЛКСМ Киргизии. Послание написано тёмно-лиловыми, близкими к оттенку красного, и до сей поры яркими, чернилами – весьма «пушкинским» по начертанию почерком Шенгели. Это по сути рецензия на рукопись поэмы Александра Кравцова «Бессмертие», посвящённой героической теме краснодонской «Молодой гвардии», и рекомендация этой поэмы к печати.

Документ заверен внизу листа бледной круглой печатью ЦК Киргизского комсомола, и, видимо, сыграл свою роль рекомендации, поскольку поэма А.Кравцова была выпущена в 1944-ом году отдельным изданием, став второй книгой в его писательской биографии после первого сборника стихов 41-го года с характерным для того времени верноподданническим названием «Письмо к Ворошилову» (А.Кравцов был уроженцем Луганска).

Текст второй музейной рукописи Шенгели, меньшего объёма, полагаю, может быть, приведён здесь полностью:

Договор

г. Фрунзе 29/Х – 1943 г.

 

Мы нижеподписавшиеся Шенгели Г.А. и Кравцов А.Ф. заключили договор на следующее:

Шенгели Г.А. и Кравцов А.Ф. берут на себя обязательства в течение года, начиная с ноября 1943 г., по ноябрь 1944 г. изучить следующие языки: Шенгели Г.А. туркменский язык, Кравцов А.Ф. французский язык.

Настоящий договор может быть действительным, если два подписавшие его в течение одного года научатся свободно читать и переводить при помощи словаря. Невыполнение настоящих обязательств будет рассматриваться, как пустые обязательства

Подписи: А.Кравцов

Г.Шенгели

грунзе 29/Х – 43 г.

Временная ставка Шенгели, Б.Степовая 49

Вряд ли А.Кравцову удалось выполнить взятые на себя в этом договоре обязательства. Во всяком случае его переводы с французского никогда не публиковались. Что же касается Шенгели, то Георгий Аркадьевич сполна оправдал свою подпись, поставленную под договором. В 1945 году был издан его перевод туркменского народного романа «Шасенем И Гариб. Народный Дестан», выполненный совместно с женой Ниной Манухиной. Для Шенгели, конечно же, представлялось намного более реальной задачей исполнить своё обязательство – изучение языков он ощущал с юности как свою внутреннюю потребность, работа с поэзией и прозой на разных языках – воистину дело всей его жизни. Ещё тринадцатилетним мальчиком он начал этот путь с перевода «Аскольдовой могилы» на изучаемый им тогда эсперанто. Дальше больше – объём выполненных им поэтических переводов мировой классики он сам оценивал ещё в статье «О моей работе» 1951-го года в более, чем сто сорок тысяч, строк.

Показателен пример из крымских воспоминаний Семёна ЛипкинаПоезд прибывал в Феодосию на рассвете. Мы наняли таратайку. Шенгели удивил меня, заговорив с возницей-татарином на его языке. Потом он мне объяснил, что по-татарски знает слов сто, не больше. Он хорошо владел английским, французским, немецким, латынью.» А друг всей жизни Г.Шенгели, засекреченный советский физик-академик Сергей Векшинский, вспоминал, что ещё в гимназические годы в Керчи, Георгий, всерьёз увлёкшись стиховедческими исследованиями, «недели и месяцы» усиленно изучал не только немецкий и французский, греческий и латинский, но и арабский, дабы вникнуть в фонетику и метрику стиха в их самых разных проявлениях.

Что же касается журналов «Ипокрена» и «Творчество» со стихами Г.Шенгели из фондов Харьковского литературного музея, то эти два пожелтевших и охрупченных экземпляра, – конечно, лишь небольшая часть харьковских изданий того времени, в которых он постоянно печатался как поэт и критик. Среди этих изданий и журнал «Парус» с его рецензией на сборник «Иверни» М.Волошина, здесь же и два номера «Путей творчества» Г. Петникова со стихами Шенгели. В этом же ряду и его публикации почти во всех 18 номерах журнала «Колосья», издателем которого являлся приват-доцент Харьковского университета В.С. Рожицын (1888-1942). Отдельное фото В. Рожицына, кстати, так же, как и фотопортреты В.Нарбута и Е.Ланна, входит в тот, выше названный, набор 28 копий фотодокументов из архива Г.Шенгели, который был передан из ЦГАЛИ харьковскому музею.

 

* * *

В мае 1919 года Г.Шенгели командируется из Харькова в Севастополь в качестве «комиссара искусств». «Летом, однако, – пишет Г. Шенгели в своей «Автобиографии» 1939-го года – Крым был эвакуирован; мне пришлось скрываться. С фальшивым паспортом, выданным мне Севастопольской парторганизацией (паспорт до сиз пор хранится у меня), я пробрался в Керчь, затем осенью в Одессу, где прожил почти два года».

Творческой и организаторской активностью Шенгели, его редкостной интеллектуальной производительностью, которые окрепли и сполна уже проявились в 1914-1919 годах в Харькове, отмечено и время пребывания его в Одессе. В своём творчестве он по-прежнему остаётся неутомимым и полным энергии, несмотря на политическую чехарду, на непредсказуемые и опасные смены режимов и властей. Работает день за днём – даже вопреки трагедии, постигшей его семью как раз в этот период, в декабре 1920 года, – расстрел в Керчи двух старших братьев Г.Шенгели Евгения и Владимира, офицеров Добровольческой армии.

С января 1920 по август 1921 года Г.Шенгели является главным редактором Одесского Губиздата. В 1919 году в Одессе им опубликованы отдельными изданиями драматическая поэма «Нечаев» и «Трактат о русском стихе. Ч.1.: Органическая метрика». В 1920 году вышли «Избранные сонеты» Ж.М. де Эредиа, переведённые Г.Шенгели («перевод сорока сонетов, сделанный уже довольно твёрдою рукой, хотя и далекий, конечно, от блеска оригинала...», по его же собственному определению) и второе издание его «Еврейских поэм». В 1921-ом напечатаны драматическая поэма «1871 год» и сборник стихотворений «Изразец», та самая книжка, желтушно-бумажный, меньше ладони, квадратик которой можно и сегодня подержать в руках в отделе редких рукописей ГНБ им. Короленко. Конечно же, основная часть «Трактата» наработана Г.Шенгели ещё в Харькове (смотри выше цитату из его письма к М.Волошину), так же, как и переводы из Эредиа, о которых вспоминают А.Кривцова и Е.Ланн ещё в связи с самым ранним харьковским периодом поэта.

Здесь же в Одессе в 20-ом году было положено начало и циклу сонетов Г.Шенгели, которые занимают особое место в его творчестве. Этот цикл вполне заслуживает наименования постгойевских, близких к фантасмагории, «Капричиос» поэта. Эти стихи – воплощённые в безупречную классическую форму страшные картины гражданской войны, кровавой междоусобицы, безжалостной бойни, очевидцем которой пришлось быть Шенгели в 1918-1921 годах в Харькове и Керчи, в Севастополе и Одессе. Уже сама стыковка совершенной поэтической формы сонетов с описанием в них сцен безудержного насилия, разрушения и жестокости несомненно являет собой сильный стилистический и психологический ход. Вряд ли следует видеть в этом жесте признаки некой авторской отстранённости. Скорее, здесь и звучит, и молчаливо насыщает собой контекст интонация неодолимой горечи и бесконечного сожаления. Эти сонеты не отпускают Г.Шенгели ещё долгое время, требуя возвращения к себе и авторской правки и в 33-ем, и в 37-ом годах. Цикл хронологически открывается как раз выразительной харьковской зарисовкой 1918-го года «Дух» и «Материя»:

Архиерей уперся: «Нет пойду!

С крестом! На площадь! Прямо в омут вражий!»

Грозит погром. И партизаны стражей

Построились – предотвратить беду.

 

И многолетье рявкал дьякон ражий,

И кликал клир. Толпа пошла, в бреду,

И тяжело мотаясь на ходу,

Хоругвы золотою взмыли пряжей.

 

Но, глянув искоса, броневики

Вдруг растерзали небо на куски,

И в реве, визге, поросячьем гоне –

 

Как Медный Всадник, с поднятой рукой, –

Скакал матрос на рыжем першероне,

Из маузера кроя вдоль Сумской.

В этот шенгелиевский цикл чёрно-белых сонетов-гравюр глубокой и выразительной резьбы входятКомендантский час», «Своя нужда», «Мать», «Короткий разговор», «Самосуд», «Провокатор», «Валяло круто. Тёмно-ржавый борт...», «Интервенты», «И эти здесь! Потомки Мильтиада!», «Здесь пир чумной; здесь каша тьмы и блеска...» Наверное, примыкают к ним тематически и интонационно стихи 19-го года «Последний раз могиле поклонились...» и «Нищий», дополняя ту же фантасмагорическую картину судного часа:

На фронте бред. В бригадах по сто сабель.

Мороз. Патронов мало. Фуража

И хлеба нет. Противник жмет. Дрожа,

О пополнениях взывает кабель.

Здесь тоже бред. О смертных рангах табель:

Сыпняк, брюшняк, возвратный. Смрад и ржа.

Шалеют доктора и сторожа,

И мертвецы – за штабелями штабель...

Безжалостно зоркие и честные свидетельства апокалиптических дней, показания очевидца и поэта, человека, стоявшего у последней черты – с раскрытыми глазами и с будто бы заживо вырываемым сердцем. Однако здесь не только подлинные картины торжества бесовского промысла, выхваченные из мрака чутким объективом художнического зрения. Здесь возникают, словно бы завершая на ноте почти невыносимой силы весь цикл, и философские обобщения поэта поистине библейского звучания. И появляются они в стихах, родившихся хронологически сразу же вослед казням двух старших братьев Г.Шенгели, их расстрелам 4 и 12 декабря 1920 года в Керчи. Судя по всему, к моменту написания 5 января 1921 года стихотворения «Нет воздуха... « мрачная весть об убийстве его братьев, двух молодых людей, полных сил и надежд, едва только достигших своего тридцатилетия, уже добралась к Георгию из Керчи в Одессу. И для меня, вне всяких сомнений, эти стихи Г.Шенгели звучат реквиемом, затаённым плачем – по его родным, по несчётным убиенным всея «огромной тишины»:

Нет воздуха, – в огромной тишине

И песнь, и парус повисают пусто, –

Ни высказать, ни двинуться нельзя

В неизъяснимой ясности заката…

Нет воздуха, – и что бы ни сжигать:

Овец ли Авеля или зерно

Его убийцы, – ни огня, ни дыма

В пустыне не взовьется в небеса, –

И Богу будет нечего ответить...

И эти сны, а порой и галлюцинации наяву, о том, что «Богу будет нечего ответить...», сны о тысячах расстрелов, о его собственных арестах и приговорах, станут преследовать Георгия Шенгели все оставшиеся три с половиной десятка лет его жизни. И нередко отзываться в тайном слове его стихов – не то, что не подлежащих озвучиванию, но и смертельно опасных для самого автора. Таких, например, стихов, как «Грозный сон» августа того же, соседствующего с казнью братьев, 21-го года:

И грозный сон тогда тебе приснился:

Закат невыносимый плещет в небо,

И Богоматерь в аспидном плаще

Над пламенем кипящим возлетает.

Обожжено янтарное лицо,

Бездонны водоёмы глаз, и кроет

Она плащом недвижного Младенца.

Багряный ветер раздувает плащ,

Соскальзывает он, Младенец виден, –

И не её Христос, а твой Исидор.

И сердце обрывается, и руки

К Похитившей с мольбой неизъяснимой

Стремятся. А Она, а Богоматерь

Запахивает с сердцем плащ и, круто

Вдруг обратясь, уносится в закат...

Ты ринулась, проснувшись, к колыбели.

Спокойно всё, ребенок ровно дышит, –

И всё-таки ты всей душою знаешь:

Недолго жить ему.

Сны Г.Шенгели, начиная с двадцатых годов, и все последующие десятилетия остаются грозными и неотступными:

Вчера мне снилась мертвая вода,

Сияющие мутно водоемы,

Такого цвета, как глаза щенят

Молочных. А вокруг песок и щебень,

И солнце бесится...

Но продолжающаяся явь поэта, его будни заполнены до отказа, как и всегда прежде, неустанными трудами – и во исполнение творческой присяги, да просто напросто во спасение собственной души.

«Осенью 21 г. я возвратился в Харьков, зиму проработал над переводом Верхарна и весной 22 г. переселился в Москву, где живу до сих пор.

С этой поры жизнь «становится на рельсы» – пишет Шенгели скупым телеграфным стилем на страницах всё той же «Автобиографии» 39-го года.

По поводу последней харьковской осени и зимы Шенгели уточню только, что, конечно же, он не только упорно работал над Верхарном, но и оставался, как обычно, активным действующим лицом текущего литературного процесса (назову лишь его публикации в двух октябрьских номерах харьковского журнала «Новый мир» в 21 году: «Вечер, посвященный Ахматовой» и «Дракон. Альманах стихов».

Относительно же бодрой формулировки «жизнь становится на рельсы», связанной с переселением поэта в Москву, необходимы существенно более серьёзные уточнения. Да, конечно, если судить по внешней канве московских событий, литературная карьера Шенгели с переездом в столицу постоянно движется в гору: «В 22 г. в ГИЗе выходит полностью первая часть «Трактата о русском стихе». Результат – получение кафедры стиха в Брюсовском Институте и избрание действительным членом Государственной Академии Художественных Наук. Выходит большой сборник «Раковина» и драматическая поэма «Броненосец Потёмкин». Далее – серия книг Верхарна. Преподаю на Высших Литкурсах Главпрофобра, короткое время – в 1 МГУ на творческом отделении Этнофака.

В 25 г. меня избирают председателем Всероссийского Союза Поэтов и переизбирают дважды – по 27 г. включительно» – перечисляет он сам свои творческие и карьерные достижения, продолжая «Автобиографию». Но слишком многое остаётся за вывеской, за фасадом трёх страниц сухого автобиографического рапорта, предназначенного, очевидно, в первую очередь для официозного чиновничьего прочтения и для желаемых оргвыводов.

Вот совсем иные – противоположные и по сути, и по интонации изложения, слова Г.Шенгели, взятые из переписки с его многолетним корреспондентом, поэтом и очеркистом Марией Шкапской, причём, слова, взятые из двух посланий, 23-го и 32-го годов, то есть, отражающие весьма стойкую внутреннюю реакцию Шенгели на его, казалось бы, внешне вполне благополучное продвижение по московским литературным траекториям и табелям о рангах:»Тут – сутолока, подлый Госиздат, невозможность найти в Москве христианский обед (везде «шти», у-у, подлое слово!) и серьёзно – гнуснейшее настроение. Судьба

В город чужой занесла меня

Бросила в холод меня,

В чужие стихи подлила огня,

Подлила моего огня.

Дни убавляются. Верхарн не хочет убавляться, холод прибавляется, – тяжело...» (15 декабря 1923г.)

И из второго письма, почти восемь с половиной лет спустя: «Через три дня исполняется десять лет с момента переезда в Москву, – будь проклят день, когда я решился на этот переезд. Десять лет почти совершенно бесплодных – ни одной настоящей работы, жалкая пачечка стихотворений, ведро валерьяновых капель, веронал, неврастеническая тоска – по морю, по солнцу, по свободе, по хорошему мужскому разговору и пр.»(19 марта 1932 г.)

Причины неизбывности тоски и печали Г.Шенгели, звучащей в этих письмах, заключались, конечно, далеко не только в бытовых неурядицах, в подковёрно-коварных пассах, в ревности и дрязгах коллег по литературному процессу, не только в риторическом, полном сарказма, вопросе:

Разве можно тут жить, в Москве,

С вечным дребезгом в голове?

Тут портянкой закрыт зенит,

Тут, как зуд, телефон звонит,

Тут, в чертогах библиотек,

Нужных книг не найдешь вовек...

Причины душевного разлада поэта были глубинными и определялись самой сутью пространств и времён, выпавших на долю художника, учёного, мыслителя и честного человека Георгия Шенгели. Уничтожение людей культуры, искусства, науки оставалось все годы, начиная с 17-го, неотъемлемой частью политики тоталитарного большевистского режима. Лучшие, наиболее даровитые и сильные, уничтожались физически – расстрелами, лагерями, измором-голодом, доведением до самоубийства или же чекистской имитацией суицида. Более слабые уничтожались морально – перекраивались серпом, перековывались молотом и так или иначе служили лживому и преступному режиму.

В литературе этот долгий перечень загубленных лучших людей страны начинался с расстрела Николая Гумилёва в конце августа 21-го года (вместе с ним расстреляны ещё 60 человек. якобы участников белогвардейского заговора) и с гибели в начале того же месяца от отчаяния-прозрения Александра Блока, поначалу обольщённого «белым венчиком из роз», а к 21-му году уже ясно разглядевшему истинный кроваво-багровый колер всех фальшивых украшений варварской власти. Десятилетие за десятилетием искусственно нагнетаемые кампании классовой борьбы и очередные приливы и припадки борьбы внутрипартийной требовали всё новых и новых жертв из среды интеллигенции, людей искусства и науки: Н. Клюев, С. Клычков, П. Орешин, О. Мандельштам, В. Нарбут, М. Цветаева, И. Бабель, Б. Пильняк, П. Флоренский, Д. Хармс, А. Введенский и многие другие литераторы с менее славными именами были безжалостно уничтожены людоедским режимом. Прошли адовы круги лагерей и тюрем писатели Н. Заболоцкий, Д. Андреев, Л. Гумилёв, В. Шаламов, А. Солженицын, Б. Чичибабин, конструкторы С. Королёв и А. Туполев, выдающиеся учёные А. Чижевский и Н. Вавилов, погибший в заключении.

Я не знаю, почему,

Только жить в квартале этом

Не желаю никому,

Кто хотел бы стать поэтом.

Здесь любой живой росток

Отвратительно расслабит

Нескончаемый поток

Тайных ссор и явных ябед.

Здесь растлит безмолвный мозг

Вечный шип змеиных кляуз,

Вечный смрад загнивших Москв,

Разлагающихся Яуз.

Здесь альпийского орла

Завлекут в гнилые гирла

Краснопресные мурла,

Москворецкие чувырла...

Потеряв способность спать,

Пропуская в сердце щелочь,

Будешь сумрак колупать

Слабым стоном: «сволочь, сволочь!»

Очень показательны эти слова, вырвавшиеся из недр души Г.Шенгели в начале 30-ых годов в московском трамвае у Яузских ворот. И конечно же, звучащие здесь определения, следует отнести далеко не только к неким «явным ябедам и участникам тайных ссор», оппонентам по текущим бытовым и литературным дискуссиям. Не имея возможности назвать, кем же по сути являются эти «сволочи, мурла и чувырла», Шенгели несомненно осознаёт, что вся эта нечисть, гниль и пагуба, в первую очередь, плодится полновластными хозяевами новой жизни.

Конечно же, то, что чувствовал Шенгели в эти годы в Москве, ощущали и многие другие писатели по всей необъятной Советской империи. Конечно, жестокие сталинские репрессии коснулись не только творческих людей столичной Москвы. Так на Украине только с 1930 по 1938 год было уничтожено более 200 украинских писателей. Так, к примеру, только из одного 62-квартирного писательского дома «Слово» в Харькове были вывезены на «чёрных воронах» и брошены в тюрьмы в 30-е годы более 70 писателей, из которых 33 человека расстреляны. М. Драй-Хмара, М. Зеров, М. Кулиш, Л. Курбас, М. Йогансен, Е. Плужник, В. Свидзинский, М. Семенко, П. Филиппович – «расстрелянное Возрождение» украинской культуры.

Георгий Шенгели прекрасно осознавал, что происходит в стране. Он был не только поэтом, мастером слова редкостного духовного наполнения, но и мужественным, волевым человеком. И он был не только незаурядным жизнелюбом, пловцом, планеристом, любителем хорошего табаку, фолиантов и географических карт, собак чёрной масти, телескопов и всех видов оружия. Он был так же и наследственным дипломированным юристом и шахматистом, как минимум, во втором поколении: «Шахматный столик стоит в кабинете,/В партию Стейница впился отец...»

Тактиком и стратегом представал он и непосредственно за клетчатой доской, и в более широком смысле – в своих реальных шагах по изощрённым раскладам непростых жизненных коллизий, сполна выпавшим ему на долю. Прекрасно понимая и предчувствуя постоянно возникающие реальные угрозы при каждой новой вариации партийной линии, он всякий раз пытается играть на опережение. Тактически – защищая свой общественный и литературный статус-кво, свою возможность заниматься любимым делом. Стратегически – стремясь выжить, не быть уничтоженным, вместе с тысячами и тысячами других «мастеров культуры», не уронить своей чести человека и поэта, не предать своей «лирической присяги».

Интеллектуал, профессор, знаток языков, человек явно непролетарского происхождения, родной брат двух расстрелянных офицеров Добровольческой армии, принципиальный оппонент «талантливейшего поэта советской эпохи», чужак насильническому режиму по всем личностным признаком, Г.Шенгели постоянно находился под прицелом, неизменно – в зоне повышенного риска. Арест его мог произойти в любой момент – по любому навету и доносу, по самому ничтожному и произвольному подозрению. Потому неудивительны, и неосудимы, его побеги из Москвы в Симферополь и Самарканд под предлогом чтения университетских лекций в 1927/28 и 1929/30 годах. Не отменяют ценностного ядра его личности даже те 15 поэм о Сталине, что были посланы им на рассмотрение «самого» в 1937 году. Вполне возможно, что подобный гроссмейстерский, и одновременно явно цугцванговый, вынужденный ход, не только помог Шенгели остаться целым в смуте роковых 37-38 годов, но и издать, паче чаянья, последнюю прижизненную книгу стихов 39-го года «Избранное» в уже упомянутом здесь ранее светло-сером, твёрдо-коленкоровом – «государственном» – переплёте.

Подобные свидетельства лояльности лично «отцу народов», как известно, высказывались в те смертельно опасные годы и М.Булгаковым (пьеса о молодом Сосо – «Батум»), и О.Мандельштамом, и Б.Пастернаком. Мандельштаму его оды, обращенные к Сталину, не помогли – при втором аресте он был не только «изолирован», но и «не сохранён», в отличие от ареста первого, – и канул в огромную всенародную мертвецкую яму на краю одной шестой части земной суши. Пастернак тогда благополучно сохранился и дожил до дискуссий с очередным Генеральным партийным секретарём и возмущённой советской общественностью, что сразу же резко укоротило его дни. Булгакова тоже не тронули, но его ближайшему другу С. Ермолинскому, арестованному сразу же после смерти автора «Мастера и Маргариты», пришлось на допросах на Лубянке и в Лефортово подробно рассказывать о его связях с «контрреволюционным писателем Булгаковым» и несколько лет мытариться в тюрьмах и в ссылке.

Георгий Шенгели не только сумел выжить вопреки параноидальной жестокости его рокового времени, что само по себе было чудом и редкостной удачей. Он не только оставил отечественной культуре и литературе в наследство огромный массив своей творческой и интеллектуальной работы, проделанной в условиях тотального давления. Он ещё и сумел остаться, вопреки множеству враждебных внешних факторов, самим собой, личностью, сумел остаться честным, отважным, не предающим своего достоинства человеком:

Кто в семнадцатом, в тридцатом

Пел громам наперебой,

Не сдаваясь их раскатам,

Оставаясь сам собой;

Кто на крыше в сорок первом

Строчкам вел – не бомбам – счет...

Так моим ли старым нервам

С дрожью твой встречать приход?

Подползай с удавкой, с ядом,

Дай работу лезвию, –

Не боюсь! Со смертью рядом

Я шагал всю жизнь мою! –

так пишет Г.Шенгели в стихотворении «Здравствуй, год шестидесятый...», в 1954-ом году, предчувствуя свой уже совсем близкий конец и подводя итоги прожитой жизни. Есть ощущение, что две последние строки этого стихотворения и строчка эпитафии Шенгели на его надгробном камне «Я никогда не изменял моей лирической присяге» сливаются в один неразрывный финальный аккорд, помеченный подлинной жизненной, – именно, жизненной! – силой.

Возвращусь снова непосредственно к теме этого очерка, заявленной в его заглавии. В июле 2013 года я завершил свою статью «Поэт Георгий Шенгели и его Крым». Этот очерк был сразу же, в августе, напечатан, хотя и с некоторыми сокращениями, крымским изданием «Литературная газета + Курьер Крыма» и по частям, в пяти выпусках, керченским еженедельником «Боспор» в начале осени. В конце августа я снова, уже в третий раз за последние три года, приехал в страстно любимую Георгием Шенгели Керчь.

Сидя на завалинке возле небольшого белого дома, почти у вершины Митридатовой горы, вместе с научными сотрудниками Керченского культурного заповедника В.Ф. Санжаровцом и С.В. Механиковым, мы говорили о поэте и его городе, о том, что памятный знак Г.Шенгели в его родной Керчи непременно должен быть установлен, и не когда-нибудь, а уже сейчас, в ближайшее время. Упомянул я и о том, что материалов о харьковском периоде жизни поэта у меня набралось немало в процессе работы над моим первым шенгелиевским очерком.

«Напишите, непременно напишите о харьковских годах Шенгели! Это было счастливое для него время!» – воскликнул Сергей Владимирович Механиков, тот самый исследователь, чьи статьи о Г. Шенгели стали первыми в Керчи публикациями о поэте за последние десятилетия. Пожалуй, подтверждение того, какими полными молодых надежд и нерастраченной творческой энергии были для Г. Шенгели годы становления в Харькове, и в частности, годы написания и издания «Гонга» в полной мере звучит в его апрельском, 24-го года, письме к М. Шкапской: «Раньше любая мелочь, – прохожий, вызолотивший вечером, зажигая спичку, своё лицо; зеркальный шкаф, несомый по улице; футлярчик для мундштука, похожий на сафьяновый гроб, – всё было источником лирического переживания, всё рождало стихотворение. В первом моём томе, в «Гонге» – 80 стихотворений, написанных в 2 года, но это не более 1/5 всего, что за эти годы написалось. А теперь и выбирать не из чего: одно стихотворение пишу в месяц, да и то – слава Богу. До такой степени принизили, забили сором, затормошили душу подлые будни...»

Ранние, харьковские, годы творческой биографии Шенгели отмечены не только его плодотворной поэтической и исследовательской работой, но и осознанием и формированием тех мировоззренческих и художнических принципов, которым он неизменно следовал на всех дальнейших этапах своего литературного пути. Именно в Харькове, в период «бури и натиска» своей сполна раскрывшейся творческой натуры, он провозгласил в своих публикациях и выступлениях новое, личностно им прочувствованное и продуманное, направление в поэзии, которое синонимически именовал «неоклассицизмом», «пушкинизмом», «новым Пушкинством». Примером, в частности, может служить прочтение им 13 апреля 1917 года в Харьковском Литературно-художественном кружке лекции на тему: «Новое Пушкинство (поэзия ближайших дней)», о котором через два дня сообщила харьковская газета «Южный край». При этом как на образцы новой линии «неоклассицизма» в русской поэзии Г. Шенгели ссылался на творчество столь разных поэтов-современников, как М. Волошин, О. Мандельштам и В. Ходасевич.

Сочетание классического ритмического и смыслового рисунка стиха, строго выверенного и взвешенного, и нового качество образного и лексического наполнения, более рельефного, предметного, более многомерного и динамичного, – вот что вкладывал Георгий Шенгели в понятие своего «нового Пушкинства», если судить по всему своду его поэтических произведений. Именно эти качества неоклассического письма Г.Шенгели собственно и привлекли меня уже при первом прочтении его стихов в 1988 году, когда сборник «Железный поток» попал мне в руки. Уже тогда определённо возникло желание прочесть Г. Шенгели полнее и глубже, узнать о нём больше, рассказать о нём и его поэзии. Хочу добавить ещё, что для меня несомненным достоинством пластики, образной системы Г.Шенгели является обогащённость обретённого и взращённого им Пушкинства неким очень значительным и одновременно очень личностным его качеством – врождённым и неподдельным Пантикапейством поэта. Это ощущение философского и поэтического обитания на семи ветрах пространства и времени, это одновременное присутствие во многих сакральных «подлинных узлах координат» живой человеческой истории – едва ли не самое дорогое лично для меня ощущение от творчества Георгия Шенгели. Это дышащее и светящееся Пантикапейство, полагаю, подарено ему не только его родным городом, помнящим более чем с два с половиной тысячелетия истории, но и самим неповторимым узором генома поэта, в котором причудливо объединились наследия русских, украинских, польских, далматских, грузинских, еврейских, турецких родовых линий (этот перечень собственных предков даёт сам Г. Шенгели в своей «Автобиографии»).

Уже на излёте жизни, в 1948 году, тяжело болея, Г. Шенгели возвращается в стихах благодарной памятью, словно бы одновременно, и к родной стихии ночного Понта и Боспора, и к харьковским реалиям начала века, когда из-под крыла издательства «Синяя птица» (которым, по словам Кривцовой и Ланна был сам Шенгели) вылетела полудюжина его первых поэтических книг:

Мы же в безднах затеряны, поглощены темнотой;

Этой черной вселенной ни якоря нет, ни границы;

Только зону луча прорезают бакланы порой, –

Буревестники счастья, громадные Синие Птицы.

И уже в 1955 году, за год до смерти, Шенгели произносит в прощальных стихах дорогие ему имена русских поэтов-современников, рядом с которыми ему пришлось пережить страшные, жестокие, и тем не менее дорогие сердцу, единственно данные и полные творческого пылания, годы:

Он знал их всех и видел всех почти:

Валерия, Андрея, Константина,

Максимильяна, Осипа, Бориса,

Ивана, Игоря, Сергея, Анну,

Владимира, Марину, Вячеслава

И Александра – небывалый хор,

Четырнадцатизвёздное созвездье!

Что за чудесный фейерверк имен!

Какую им победу отмечала

История? Не торжество ль Петра?

Не Третьего ли Рима становленье?

Не пир ли брачный Запада и русской

Огромной, всеобъемлющей души?

Он знал их всех. Он говорил о них

Своим ученикам неблагодарным,

А те, ему почтительно внимая,

Прикидывали: есть ли нынче спрос

На звёздный блеск? И не вернее ль тусклость

Акафистов и гимнов заказных?

И он умолк. Оставил для себя

Воспоминанье о созвездье чудном,

Вовек неповторимом...

Был он стар

И грустен, как последний залп салюта.

Речь здесь идёт, конечно, о поэтах, прекрасно известных каждому истинному ценителю русской поэзии: В. Брюсов, А. Белый, К. Бальмонт, М. Волошин, О. Мандельштам, Б. Пастернак, И. Бунин, И. Северянин, С. Есенин, А. Ахматова, В. Маяковский, М. Цветаева, В. Иванов, А. Блок.

А ещё перед войной Шенгели начал писать воспоминания «Элизиум теней», для которых в наброске плана обозначил 45 персональных глав, посвящённых своим литературным друзьям и знакомцам. В этом плане, в частности, поименованы: И. Северянин, В. Дорошевич, М. Волошин, О. Мандельштам, Э. Багрицкий, В. Брюсов, К. Бальмонт, А. Белый, В. Иванов, И. Рукавишников, А. Грин, В. Ходасевич, М. Цветаева, С. Есенин, В. Шершеневич, В. Маяковский, Б. Пастернак, М. Кузьмин, Н. Асеев, А. Ахматова, Ю. Олеша, В. Катаев, Д. Бурлюк, И. Бунин, Л. Рейснер, В. Хлебников, В. Нарбут и другие. Георгий Шенгели долгие годы находился в самой гуще литературной жизни, и ему несомненно было, что рассказать о каждом, кого он назвал в своём плане. К сожалению, для «Элизиума» в полном виде были написаны лишь главы о И.Северянине и В.Дорошевиче. Однако в других своих работах Шенгели успел немало и выразительно сказать и о Брюсове, и о Маяковском, и о Бурлюке, и о поэтах и писателях Одессы (в своих мемуарах «Чёрный погон»). А скольких прозаических глав, например, стоит проникновенное стихотворение Г. Шенгели, посвящённое памяти М.Волошина, «Широкий лоб и рыжий взмах кудрей...», в котором выпукло, рельефно, во весь рост встаёт фигура Макса, большого поэта, человека широкой души, щедрого хозяина поэтического Коктебеля. И одновременно это стихи, в которых братская любовь Г. Шенгели к Максимилиану Волошину, другу многих его лет, звучит искренно и неподдельно.

Из «Четырнадцатизвёздного созвездья» Г. Шенгели и плана его «Элизиума» естественно, без принуждения, образуется созвездие чуть иной конфигурации – череда тех поэтов и писателей, чьи творческие пути оказались накрепко связанными с шенгелиевским – имеем, думаю, право сказать и так! – Харьковом. И. Бунин, В. Хлебников, О. Мандельштам, Б. Пастернак, В. Нарбут, С. Есенин, В. Маяковский, Н. Асеев, А. Ахматова, М. Цветаева, Д. Бурлюк, И. Северянин, В. Катаев, Ю. Олеша, Г. Петников, Е. Ланн – о каждом из них остались полные жизни и духа времени воспоминания и документы, входящие в харьковский контекст. В том числе и воспоминания самого Шенгели. Однако, подробное (да и благодарное, и любовное несомненно тоже) путешествие по их неостывшим следам достойно того, чтобы стать, например, отдельной и насыщенной реалиями книгой очерков «Харьков в истории поэзии серебряного века»). Надеюсь, что такая книга когда-нибудь будет написана и что одним из главных её героев станет именно поэт Георгий Шенгели. А пока что, в процессе написания этого очерка, словно сами собою выдохнулся лишь краткий поэтический намёк на возможные воспоминания такого рода с названием «Стихи в Харькове»:

Ушёл сентябрь, холодный и лучистый

в разрывах между тяжких облаков,

унёс кудрявый чуб зеленолистый

и пачку всласть исчёрканных листков.

Отчалил вдаль тридцатый день осенний,

тот день, где, синеглаз и сизокрыл,

читал стихи и бражничал Есенин,

где Хлебников пророчества бубнил.

 

Почил сентябрь, но скоро Маяковский

в пиджачной паре по Сумской пройдёт,

октябрьский громогласный гость московский,

огромный пленник собственных острот.

С ним рядом мрамор мухи Мандельштама,

живьё Каррары. – Сей, осой звеня,

бросает обвиненье в фальши, – прямо! –

румынскому оркестру злобы дня.

 

И марафетом от Мариенгофа

помечен курс истории стиха

здесь, среди стен и лестниц облсовпрофа,

где жизнь – скорей реальна, чем глуха.

Прошёл сентябрь. И стало больше солнца.

Как странно обращение времён!

Едва умывшись, сядешь у оконца

и снова врубишь старый патефон.

 

Осенняя сова рязанца кычет,

и Велимир глядит в очки ЧК.

И чёт, и нечет, и начёт, и вычет,

и некая счастливая тоска

о том, что все здесь были и остались

здесь – в подлинных узлах координат,

что давность нот и молодости малость

усилены любовью во стократ.

 

И вот, кого опять зову – Шенгели!

Всегда на мушке века, сам стрелок,

всегда без дураков, на самом деле –

Боспора свежий первозданный вздрог.

Он, восемь лет по Пушкинской шагая,

Эредиа, фелюгу и себя

сберёг средь флагов октября и мая,

пером, словно уключиной, скрипя.

 

Миллениум добит. Добыт и скраплен

из-под пластов иной метан для ТЭЦ.

Но греет память – рядом Чичибабин,

улыбкой брат, сединами отец...

Все были здесь и все слышны доныне.

Озоном слов их лечится душа.

Ползвука от святыни до гордыни.

И, взвешен во всемирной паутине,

так и живёшь – и каясь, и греша...

Улица Пушкинская в Харькове, бывшая улица Немецкая, прекрасно помнит молодого и вдохновенного Георгия Шенгели начала прошлого века. Проходя, в силу своих жизненных обстоятельств, ежедневно по нашей с ним общей Пушкинской, я нередко вспоминаю о нём, о незаурядном и ярком поэте с нелёгкой, но значительной и полной явных и тайных смыслов, судьбой. Он несомненно остался до конца верен своей присяге «нового Пушкинства», данной им когда-то именно среди здешних городских камней. И потому именно на этой улице чаще всего видится мне его благородный облик – поэта, мыслителя, пантикапейца, человека живой духовной Вселенной, иноходца и «дальнесмотрителя маяка»:

На улице Пушкинской мы и пребудем вовеки –

не ямбом-хореем, так яблоком и хороводом!

Спешат молодые и радостные человеки

вдоль утра её, становясь предвечерним народом.

И пусть бы потом, в андеграунде, в метровокзале,

иль, может, на самой высотной небесной опушке,

две наши души, улыбаясь, друг другу сказали:

«Увидимся снова, как прежде, – в кофейне на Пушке...» 

 

 

 

2013